Сытым людям не хватает экстрима
Актер Юрис Жагарс — о том, что видно с театральной сцены. На его счету около трех десятков киноролей, и сейчас он иной раз играет по 20 спектаклей в месяц. Из свежесыгранного на сцене родного театра «Дайлес» — «Дети солнца» по Горькому. Автор, говорит, настоящий аристократ, даром что буревестник революции. И публика на него идет с удовольствием.
Мы встретились в театральном кафе в перерыве между репетициями, театр готовился к новой премьере.
— Там все в психбольнице происходит, — задумчиво объяснил актер. — Английская пьеса. У меня небольшая роль, отца играю. Иногда театр должен шокировать, возбуждать, так сказать, низменные чувства. Современная западная драматургия очень часто довольно черная, но их это, по–моему, заводит больше, чем нас. Хотя… наше общество все больше походит на западное. Особенно та его часть, что ходит в театр.
Публика, как я замечаю, за последние годы поменялась разительно. Если в 1990–е это была преимущественно малоимущая интеллигенция, то сегодня в театр идут люди довольно состоятельные. Они тоже интеллигентные, но уже состоятельные. А это накладывает свой отпечаток. Тем, прежним, старой закалки, чернуху не показывай, им Чехова давай. А современным интеллигентам — у них ведь жизнь ровная, благополучная, размеренная, им нужно побольше сотрясений. Экстрима не хватает. И театр обслуживает этот запрос.
— Горький из серии сотрясений?
— «Детей солнца» автор писал в Петропавловской крепости, там очень современная идея. Ничего похожего на пропаганду коммунизма, социализма. Наоборот, пьеса показывает, что он за аристократию, если так грубо говорить. Он не против пролетариата, но против люмпенов — самого низшего слоя.
И эта пьеса сегодня все так же актуальна, особенно когда идут выборы, когда видно, как примитивно можно манипулировать огромной массой людей. И видно, как она огромна, эта тупая масса. Каждый день этого не чувствуешь — она тихая, но когда ей дают голос, она становится заметна. Когда голосует черт знает за что. Горький как раз про это говорит: если люмпенам дать власть, они уничтожат все, что называется интеллигентностью.
— А ведь среди этой массы немало таких, кто ходит и в ваш театр.
— Нет, среди этой массы таких мало. Мы же со сцены чувствуем, как и на что реагирует зал. И знаем, что меняется он в хорошем смысле. Конечно, часть пойдет на поп–культуру, на шлягеры, на дешевые комедии, но — парадоксально — идут и на серьезные пьесы. Я сам не могу поверить, что на Горького приходит тысяча человек, но ведь приходит же!
— Публика изменилась, а вы, артисты? Новые формы не душат?
— Что нам меняться — театр выбирает репертуар, режиссеры выбирают нас. Трудимся как лошади. Что до новых форм, у нас особенного экстрима нет. Это больше в оперном мире ломают традиции, особенно в Германии. Там, если кто–то голым на сцене не появляется, считайте, опера не получилась.
— Вы–то довольно удачно вписались в новое время — театр с бизнесом совмещаете.
— Бизнес — это сильное преувеличение. Управление лыжной трассой идет как идет, мне она только принадлежит, я же там не работаю, я все время в театре. Но замечаю, что все больше становится состоятельных людей. У бедных же одна задача — выжить, а не как провести субботу–воскресенье. Кататься на лыжах — это развлечение среднего класса. Вот это по бизнесу чувствуется. На том же фестивале искусства в Цесисе, которым я занимаюсь летом, заметно растет количество зрителей. Люди могут себе это позволить, продажа билетов идет хорошо.
— Знаете, когда нам это же говорят правящие политики, то читатели потом звонят и возмущаются: это кто стал богаче, покажите пальцем?!
— Им не верят те, кто богаче не становится, но я–то как бизнесмен чувствую, что в общем уровень жизни растет. Просто те, кому плохо, протестуют, и их слышно. А те, которые становятся богаче, молчат.
Парадоксально, что в нашей маленькой стране с малым количеством населения работает так много театров! И потребность в театре растет, искусство начинают потреблять те слои, которые раньше этого не делали. Раньше это были люди культуры, интеллектуалы, а сейчас приходят самые обычные. Для них опера или симфонический концерт становятся частью жизни, такой же естественной, как ресторан или путешествие зимой. По мере того как люди становятся более состоятельными, у них вырабатываются эти привычки. Все–таки это развлечение людей, которые повседневно не должны думать о хлебе насущном и крыше над головой.
— Не для того ли они ходят, чтобы покрасоваться в первых рядах перед знакомыми в фирменных нарядах?
— И на здоровье! Так во всем мире, и театр был бы глуп, если бы это не использовал. Все мировые бренды машин, часов, одежды эксплуатируют человеческое стремление покрасоваться — почему не театр? Люди хотят себя показать, ничего в этом из ряда вон выходящего нет. Наоборот!
— А вас на сцене это не раздражает, вы не чувствуете, что пришли не вас посмотреть, а себя показать?
— Нет, это байки, что зрители в первых рядах по мобильнику разговаривают во время спектакля на весь зал. Ну, бывает, что телефон зазвонит, но чтобы разговаривали, как раньше, в 1990–е, такого больше нет. Когда Депардье приезжал с плохим спектаклем, туда, конечно, народу ходило немало, чтобы себя показать. Чтобы похвалиться в разговоре: «Я был на Депардье», и неважно, что Депардье там вообще делал. Но в остальном у нас нет таких звезд, чтобы кто–то специально на кого–то ходил.
— На вашем счету около 30 киноролей. Сейчас снимаетесь?
— Последняя моя большая роль была года три назад в одном российском сериале. Но теперь видите, какие отношения с Россией. Россияне нынче сюда не приезжают, мы им не нужны больше. Так что страдаем из–за этого, конечно. Они нас переозвучивали полностью, а на Западе мы никому не нужны, потому что там актер должен говорить по–английски без акцента. В общем, можно забыть о былом масштабе сотрудничества.
— В День независимости Латвии по главному государственному телеканалу показывали советские фильмы. Выходит, лучших не сняли за последние 25 лет?
— Ну откуда же они возьмутся, если раз в два года один фильм выходит? Есть хорошие среди них, но таких популярных, чтобы как раньше и чтобы так много работы для актеров было, теперь нет. Тогда рынок был — весь Советский Союз, а сейчас только Латвия.
— Жалеете об этом?
— Сожаление чисто прагматически–эгоистическое, потому что это был хороший заработок для актеров. Но оценивать прошлое надо по совокупности плюсов и минусов, надо взвешивать, что ты выиграл и что потерял. С обретением независимости выиграли мы, конечно, больше, чем потеряли, особенно новое поколение. Взять хотя бы возможность ездить по всему миру, чувствовать европейское дыхание. Это очень важно, ведь все–таки нация наша европейская. Я не сожалею о потерях и не считаю, что связи с Россией разорваны. Да, есть момент противостояния с Путиным, но он же когда–то закончится, и будет так, как было перед этим, — нормальное сотрудничество. Ведь до нападения России на Украину все было здорово, связи были очень хорошие, они приезжали к нам, мы — к ним.
— Ваш отец украинец, как ваш брат Андрис (экс–директор латвийской Оперы) рассказывал.
— Да, чистый украинец! Мама познакомилась с ним в Сибири, в Красноярске. Семья отца тоже была выслана, только еще раньше маминой, где–то в начале 1930–х. Но я о нем мало знаю, он рано умер, а родился в Сибири. Мы с братом очень хотим найти родственников на Украине, хотя, если честно, особой принадлежности к этой стране не чувствую. Впрочем, однажды меня посетило странное чувство. Я снимался там. И вот сидел как–то на балконе в отеле в центре Киева. Балкон как раз выходил на самый майдан. Посмотрел на небо и вдруг понял, что какой–то маленький кусочек украинского неба и мне тоже принадлежит. Все–таки во мне половина украинской крови, так что я на украинской земле чувствую себя довольно уверенно.
— Есть у вас свое понимание происходящего там сейчас или вы стараетесь быть вне политики?
— Только полный идиот может быть в такой ситуации вне политики! Хотя некоторые призывают не путать искусство с политикой, я считаю, это полная мура. Потому что искусство это большая часть жизни общества, как и политика. Как же они могут быть разорваны? Я не верю в чистое искусство, оторванное от жизни. Для театра это исключено. Мое мнение совпадает с мнением всей Европы: это ужасно — то, что Путин делает на Украине. И то, что в России сейчас происходит в том числе с культурой, — ужас!
— Но сами россияне в большинстве своем так не считают.
— Возможно, у них развился так называемый стокгольмский синдром. Когда ты понимаешь, что не можешь изменить обстоятельства, это не в твоей власти, тогда тебе психологически легче с этим согласиться, иначе можно сойти с ума. Я на своих российских друзьях и знакомых это хорошо почувствовал. Когда вдруг касаемся этой темы, они закрываются, и все — истерика начинается. Трудно же признавать, что твоя страна двигается в сторону фашизма, а ты ничего не можешь сделать, если только эмигрировать.
— Но они думают, что помогают русским в Донбассе. В частности, отстоять права русского языка.
— В плане языка вы не найдете у меня поддержки. Моя жена англичанка, и я не могу себе представить, чтобы кто–то кроме англичан в Лондоне требовал для своего языка особых прав, хотя там 50 процентов жителей иностранцы, многие из которых там уже родились.
— А что там требовать, в Лондоне в тех же социальных службах людям с порога предлагают помощь на восьми языках. В компаниях типа «Латвэнерго» сразу по телефону предлагают переключиться на удобный язык. В том числе на русский. Это вопрос не политический — вопрос удобства.
— Возможно, но специальных прав никто ни для каких языков не требует. И я не понимаю, в чем тут у нас проблема? Может, это такая наша домашняя, латышская проблема? Мы маленькая нация и всегда должны были учиться какому–то другому, крупному языку. Когда наша бабушка была жива и мы собирались на семейный ужин, плавно переключались на русский, потому что жена нашего дяди была русской и плохо говорила по–латышски. И не было никакого дискомфорта от того, что десять латышей говорят по–русски.
А сейчас, когда у меня жена англичанка, мы опять собираемся за столом и через десять минут все переходим на английский, потому что нам это легче. А мама сидит у стола и говорит: «Не понимаю, почему мы все время говорим то по–русски, то по–английски? Почему мы не можем все время говорить по–латышски и учить ему всех наших родных?» Это, наверное, генетическая специфика маленького народа. Нам очень легко учить другие языки, а большому народу трудно. Но я абсолютно уверен, что надо знать язык страны, в которой живешь.
— Как же его знать, если вы все время переходите на другие языки?
— Хороший вопрос! Но если бы русские здесь знали латышский язык, это сняло бы много проблем. Хотя я никогда этнического напряжения не чувствовал между людьми в Латвии, мы же столько лет живем рядом.
— Возвращаясь к театру — что вам больше нравится играть?
— Всем артистам больше всего нравится играть большие роли. Мне грех жаловаться, потому что у меня до 20 спектаклей в месяц — очень насыщенно. А топливо для наших ролей — это наша личная жизнь. Мы тратим то, что накопили, такой обмен идет постоянно. Если твоя жизнь скучна, неинтересна, тебе нечего отдавать. Для актера нормально жаловаться, что ему не хватает ролей, но когда они есть, он жалуется, что ролей слишком много. И после каждой премьеры тебя охватывает страх: а что же дальше? Но потом привыкаешь, все эти переживания — часть нашей профессии. Которая вообще наполнена адреналином. Стоит достигнуть вершины, как подкрадывается, повторюсь, страх: а что дальше? Почивать на лаврах не получается.
— Артист, как говорят, существо подневольное и полностью зависит от режиссера. А что, если ваше видение не совпадает с его пониманием образа, пьесы?
— Ничего. Когда совпадает, ты хорошо работаешь, когда не совпадает, хорошей роли не получится. По идее, актер должен быть пустым сосудом, через который пропускают жидкость. Но если этот сосуд несчастлив с той субстанцией, которую через него пропускают, истинных чувств не скрыть от окружающих. Потому так важно найти своего режиссера. Мне, по счастью, на режиссеров везло, я не жалуюсь.
Елена СЛЮСАРЕВА
