Александр Пелевин, голубь Глеб и Божественный курлык
В издательстве «Вездец» (ещё одна редакция издательского дома «Городец») вышел дебютный поэтический сборник Александра Пелевина – «Красное, чёрное, белое и нечто совершенно другое». «Вездец» вообще ориентирован на неформатных авторов. У них также вышли книги Александра Кабанова, Юрия Смирнова, Александра Дельфинова и Михаила Сапего. Если вы немного ориентируетесь в современном поэтическом пространстве, должны понимать, насколько это особенные авторы.
Александр Пелевин – отличный прозаик и очень смелый человек. Чтобы выпускать поэтический сборник после триумфальной победы в «Национальном бестселлере», надо обладать недюжинным мужеством, ведь все критики, коллеги-писатели и читатели будут рассматривать каждый текст под лупой. Некоторые – под микроскопом. Это тем более вызывает уважение ещё и потому, что перед нами не просто очередной сборник, а одновременно дебютный и представляющий собой чуть не полное собрание стихотворений.
Среди литераторов бытует мнение, что каждый молодой человек должен пройти между Сциллой толстых журналов и Харибдой совещаний молодых писателей. Если выживет, тогда его можно так или иначе принять в профессиональное сообщество. Если он придерживается правильной политической повестки, можно говорить о его книгах.
К сожалению или к счастью, Пелевин совершенно не вписывается в этот культурный контекст. Сцилле и Харибде он предпочитает «Твиттер», мемы и любимого кота, да вдобавок он самый настоящий «извращённый традиционалист». Не стоит пугаться: это пелевинское самоопределение предполагает лишь то, что он молодой и современный человек, которому не чуждо ничто из увлечений молодёжи (сериалы, компьютерные игрушки, социальные сети, социокультурные модусы поведения и т. п.). Нельзя же сидеть с вечной рюмкой водки и капустой в бороде, правильно?
Вот как, например, это проявляется в стихотворении «Вне политики» (2017):
Я, говорит, вне политики, я за мир.
Ну, типа, грустно, когда погибают люди.
Я отстраняюсь от бомб и кровавых дыр,
Я, говорит, верю, что бог рассудит.
Война, говорит – это, конечно, ад.
Жалко людей. Этих больше, а тех – не очень.
Ну, упадёт к ним на огород снаряд.
Ну, во дворе постреляют немножко ночью.
Мне неприятен пропагандистский трёп,
Он агрессивен, ужасен и так неистов.
Это нормально – желать врагу пулю в лоб.
Да врёте вы всё, там нет никаких нацистов.
Там такие же люди, они не хотят войны.
То есть, конечно, хотят, но имеют право.
Они за свободу от нас для своей страны,
Поэтому я за мир, но героям – слава.
И не то чтоб одни животные равнее других,
Просто одни бомбы правильнее, чем другие.
Совесть моя чиста, и мой голос тих
В этой ужасной, сошедшей с ума России.
Я отстраняюсь от бомб и кровавых дыр,
Я отстраняюсь от выбора «или – или».
Я, говорит, вне политики, я за мир.
Скорее бы вас, сволочей, разбомбили.
Пелевинская постирония вырастает напрямую из приговского концептуализма, где национальные языковые штампы становятся предметом для шуток, однако это не заставляет автора прыскать от смеха, наоборот – это заставляет в который раз горько улыбнуться человеку напротив, уверенно и необратимо сходящему с ума. Горько улыбнуться, потому что никто живой не в силах ничего изменить.
Для Пелевина, конечно, есть высшая сила. От текста к тексту она может обретать форму павшего воина, родни в самом широком смысле этого слова, языка, истории, Бога и много чего ещё. И он периодически взывает к этой силе, особенно в своей гражданской лирике из раздела «Красное»:
Территория смертельного подвига в вечном огне.
Полигон испытания нас изнутри и вовне.
Здесь деревья поют, и земля вместе с ними поёт,
Заливая ликующий гимн в перекошенный рот.
Здесь деревья поют, голоса их вплетаются в рёв
Самолётов, летящих в туман занебесных краёв.
Это голос пилота вплетается текстом в гранит.
Это небо гудит, это небо над нами гудит.
Из этого зарождается, собственно, «Территория смертельного подвига» – и как стихотворение (2017), и как концепт.
Если вы заметили, Пелевин отходит от традиционных размеров типа четырёх- и шестистопного ямба и тому подобной чепухи, надоевшей ещё Александру Пушкину. Поэт, пришедший из прозы, удлиняет строку (это, видимо, происходит на каком-то бессознательном уровне) и привносит в неё дыхание «Старшей…» и «Младшей Эдды» или древнерусского эпоса. И получаются довольно необычные тексты.
Образы павших воинов приходят не только из культурного бэкграунда, но и из увлечений поэта: он периодически участвует в различных исторических реконструкциях.
Однако если принести стихотворения Пелевина к почвенникам из условного «Нашего современника», те ничего не поймут: вроде и берёзки иногда возникают, и песни поются, и героика на месте, но написано всё так, будто взяли Николая Рубцова, оцифровали и прогнали через пару-тройку нейросетей. То есть написано очень современно.
Для Пелевина важны три концепта (к ним он обращается с завидной регулярностью): болото, предел и коллективная смерть. Болото – это не столько влаголюбивый почвенный покров, сколько метафизическое пространство забытья и безвременья. Туда проваливаются носители пошлости, лжи и предательства. Предел – это не просто грань, за которой ожидает нечто невозможное. Это последняя точка кипения, после неё – только взрыв, революция, порождение немыслимого. И смерть. Но не просто смерть, а коллективная: из неё прорастает бытие и жизнь каждого из нас. У древних греков было три человеческих состояния: живой, мёртвый и отправившийся в плаванье. Третье состояние – непонятное и оттого уникальное: кто сел на корабль и воздел паруса, пропадает. Мёртв ли, жив ли – неизвестно. Александр Пелевин открывает для нас, русских, чисто наше третье состояние – без вести пропавший или принявший коллективную смерть, или совершивший подвиг, что по сути одно и то же, ведь подобные деяния вплетают человек в культуру и историю, а значит – делают бессмертным.
Пелевин переплетает эти три концепта в патриотический дискурс – преимущественно советский. Если пространство текста приобретает современные реалии, оно всё равно либо живёт по инерции советского, либо стремится вернуться во время и пространство, созданные до точки бифуркации.
Холодный дождик нарисует на окне
Седого мальчика и красного коня.
Мы с ними встретимся когда-нибудь во сне,
А им приснится, будто встретили меня.
И вот теперь мы начинаем первый круг.
Произнеси весёлый тост и выпей яд!
Сегодня ночью чёрно-белый Петербург
Вдруг превратится в разноцветный Ленинград.
Смерть же как таковая тоже возникает в текстах Пелевина. Она навязывает разговор о себе и скомпонована в разделе «Чёрное». Раздвоение личности, ощущение себя в теле другого человека, суицидальные мотивы – всё это прорывается и в других разделах, но сконцентрировано именно здесь. Удивительное дело – женские образы у Пелевина либо становятся адресатами лирических переживаний, либо олицетворяют собою всё ту же смерть. Иного не дано (в крайней случае, можно списать на статистическую погрешность). Это тоже о чём-то да говорит.
Когда читаешь стихотворения подряд, хочется приехать в Санкт-Петербург, раздавить с автором пару пузырей водки и поговорить за жизнь. Кто-то из классиков писал, мол, только животное не думает о самоубийстве. Человек же думает о нём постоянно. Поэтому тут ничего удивительного нет. Но такая частота – ужасает.
Утешает же только одно: Пелевин – не только поэт, но ещё и отличный прозаик. Это как будто уберегает от суицида. Можно покопаться в истории русской литературы (мировую не берём, потому что там совершенно другие «правила игры») и обнаружить, что прозаиков, сведших счёты с жизнью, раз, Гаршин и обчёлся. Были те, что покончили с собой из-за «воздействия непреодолимой силы» (репрессии государство, неразделённая любовь, одиночество, собственные грехи и т. п.). Но тех бы, кто из-за искусства, – практически нет. Всё-таки проза в отличие от поэзии требует усидчивости, потраченного с толком времени и просто иного характера.
Хочется верить, что для Пелевина смерть – только портал и предел, за которыми можно взглянуть на инобытие:
Неверно говорить: мёртвые снятся. Верно: приходят во сне.
За пять минут до будильника умещается полчаса
Разговоров о том, что было, что будет, ну здравствуй, садись ко мне,
Давай, дорогой, водка разлита, нарезана колбаса;
Как ты, мол, там, говорят, вы снитесь к беде,
А он поправляет – «приходим», да глупости это, бред.
Будто кого-то зовём с собой, в наше беспамятное нигде,
Да делать нам больше нечего, говорит мой покойный дед.
Важно помнить, что у вас разные языки,
Он говорит на русском мёртвом, ты на русском живом.
В русском мёртвом всё перевёрнуто, будто читаешь с конца строки,
«Сон» означает «жизнь», а «смерть» означает «дом».
Вот: прихожу к тебе, водка разлита, нарезана колбаса.
А я ведь больше не пью, неужто забыл, я совсем не пью,
Вот ведь какие в жизни есть чудеса,
И в смерти есть чудеса.
Мы за столом, и будильник стоит на его краю.
Ещё одно спасение от мыслей о старухе с косой – юмор, сарказм и постирония, сконцентрированные в разделе «Нечто совершенно другое». В комплекте с иллюстрациями Оксаны и Ильи Викторовых – они освежают читательское восприятие и отвлекают. Здесь становится очевидно, что не только смеющийся кикиморой Пригов повлиял на Пелевина, но и выпеченные в интернете пирожки и другие вещи:
Вечер был. Я пил сухое.
Очень грустно было мне.
Вдруг лишил меня покоя
Жирный голубь на окне.
Он сидел, предвестник ночи,
Крошки хлебные клюя.
Очень жирный. Грязный очень.
Что ему печаль моя?
Угнетён тоскою страстной
(Чёрт же дернул за язык!),
Я сказал ему: «Ну здравствуй».
Он ответил мне: «Курлык».
«Голубь жирный, голубь серый,
Голубь страшный и тупой!
Ты явился злой химерой
И смеёшься надо мной!
Что тебе, тупая птица,
Боль, к которой я привык?
Может, мне ещё напиться?»
Он ответил мне: «Курлык».
«Уходи! Меня заела
Бесконечная тоска.
Я хочу закончить дело
Пистолетом у виска.
Мне под танки бы с гранатой!
Мне бы броситься на штык!
Как с тоскою мне проклятой
Совладать, скажи!» – «Курлык».
«Сочинять стихи о смерти
Ты мешаешь, птица, мне.
Посажу тебя на вертел
И поджарю на огне!
Я тебе отрежу гузно,
Превращу тебя в шашлык!..
Боже, голубь. Как мне грустно.
Что же делать мне?» – «Курлык».
«О, какой же ты безмозглый» –
Крикнул я сквозь боль и страх.
Он исчез в ночи беззвёздной
И пропал в иных мирах.
Я опять хожу по краю.
Это норма. Я привык.
Все изменится. Я знаю.
Все наладится. Курлык.
Голубь Глеб (если я не путаю его ни с каким другим пелевинским голубем) становится вывернутым чёрным вороном, прилетевшим и от Эдгара По, и из русского бессознательного, и от Николая Глазкова. Только это не символ мира, как у Пабло Пикассо. У Пелевина он становится носителем абсолютного идиотического приятия. Блаженный. Всё понимающий. Всё приемлющий. Относящий к миру так, точно он «в своём познании настолько преисполнился, что как будто бы уже сто триллионов миллиардов лет проживает на триллионах и триллионах таких же планет, как эта Земля, ему этот мир абсолютно понятен, и он здесь ищет только одного – покоя, умиротворения и гармонии…»
Стихи сделаны на высоком уровне. Думается, никто не будет это отрицать. Однако у них есть ровно одна, но очень серьёзная проблема. Они – рациональны, а иногда и крайне публицистичны. Пелевину важно высказать какую-то мысль. Она уже давно продумана, сидит внутри него, болит и тянется наружу – остаётся только выпустить её. Для Пелевина нет вопроса: как это сделать? Он прекрасно знает, как развивалась русская поэзия после Великой Отечественной войны, знаком и с неподцензурной литературой, и с современной. Однако, используя весь актуальный инструментарий, он никак не может подключиться к бессознательному и оттуда вещать.
При этом рациональный поэт – не столько поэт, сколько художественная заметка или агитка. Это то, во что отчасти превратились Николай Некрасов и Владимир Маяковский, большая часть советской официальной поэзии от Павла Антакольского до Сергея Наровчатова и, наконец, если говорить о современности, Андрей Орлуша и Всеволод Емелин. Нет ничего плохого в такой парадигме: она уже являет собой определённую традицию. Подобные стихотворные тексты сделаны мастерски и имеют свою аудиторию. Однако же при встраивании их в поэзию как таковую они растворяются в воздухе. В этом нет ничего плохого, ибо они насыщают самый воздух и делают его более питательным.
Вот и после чтения «Красного, чёрного, белого и нечто совершенно другого» хочется писать. Как минимум – эту критическую статью о поэте, ходящему по краю традиций. Курлык!