ru24.pro
Новости по-русски
Февраль
2021

Нам не дано над злобой своей подняться

Нам не дано над злобой своей подняться

В одном из недавних номеров «ЛГ» я уже поделился мнением о статье Юрия Павлова «Знаки судьбы «позднего» Астафьева». Сегодня же хочется изложить мысли и касательно второй из работ этого автора, призванной развенчать военную прозу писателя. Критик упирает на допущенные Виктором Петровичем «фактологические ошибки» и уверенно заявляет, что их «количество и качество <...> не позволяют говорить ни о какой солдатской правде Астафьева».

На первый взгляд исследование и в самом деле проведено досконально; вопрос о компетенции Юрия Павлова в знании истории Великой Отечественной, вероятно, если и может быть поставлен, то лишь специалистом по этой теме. Я, во всяком случае, не нахожу повода для исковых жалоб такого рода. Однако есть другие.

Роман «Прокляты и убиты» традиционно в зоне пристального контроля наших критиков. Не остался в стороне и Юрий Павлов. Умозаключения его по части несоответствия «астафьевской войны» историческим реалиям столь же доказательны, сколь и неновы. Интересующихся отсылаю к работам других авторов, составивших свод критических текстов об этом романе, а особо одержимых – к евангельским словам про «камень» и того, «кто без греха». О неизбежности ошибок в писательской работе сам Астафьев высказался более чем популярно в письме неизвестному адресату от 1 декабря 1991 года. Поэтому оставлю за рамками дебаты о достоверности тех или иных страниц упомянутого произведения, здесь отметив лишь небеспочвенность некоторых претензий рецензентов. К тому же сущностные характеристики, которые расточает Юрий Павлов в адрес писателя и его восприятия войны, представляются мне куда более значимыми.

Так, в поле зрения критика попали страницы, повествующие об одном из наиболее трагичных эпизодов Великой Отечественной, а именно об участии советских десантников в днепровских сражениях 1943 года. Нет необходимости напоминать о подробностях той печально известной истории, закончившейся массовой гибелью людей. Астафьев со свойственной ему категоричностью вину за произошедшее возлагает на лётчиков и – опосредованно – на Сталина (по Астафьеву, бездарнейшего главнокомандующего всех времён и народов). Формально это выражается в авторских определениях, исполненных неприкрытого сарказма: «сталинские соколы и соколихи».

Последнее обстоятельство и взял на карандаш Юрий Павлов, однако составленная им сопроводиловка больше озадачивает, чем вносит необходимую ясность: «Версия о «бережно хранимой бригаде», озвученная повторно уже автором, означает, что она задела Астафьева за живое и вызвала сильную негативную реакцию. Именно поэтому о судьбе десантников, большая часть из которых была уничтожена в воздухе и на земле, сообщается не только без сострадания, но и с явным злорадством. Обыгрывая известное выражение, Астафьев ёрнически говорит и о лётчиках, чья вина, видимо, состоит в том, что они – «сталинские» – «соколы» и «соколихи». И далее: «В данном эпизоде проявляется авторское антихристианское отношение к человеку...»

Не знаю, как другие читатели романа, но я, в отличие от Юрия Павлова, увидел в том страстном монологе писателя вовсе не «злорадство» и тем паче не «антихристианское отношение к человеку», а подлинную горечь старого солдата, и по прошествии полувека переживающего нелепую смерть таких же рядовых – подневольных – участников войны, каким был на фронте и Виктор Петрович. В этом, надо полагать, и кроется причина авторской неприязни к «сталинским соколам и соколихам», скорее всего, олицетворяющим в глазах Астафьева несовершенство наших «штабов» в его физическом выражении. Впрочем, авторской эту неприязнь можно назвать лишь ввиду принадлежности текста. В действительности и неприязнь эта – сугубо солдатская. Астафьев и с пером в руках остаётся обычным бойцом, всем памятным теперь пареньком-связистом, которому весть о произошедшем на Днепре мог доставить если не постоянно рвущийся под взрывами телефонный провод, то свой брат-фронтовик. Может быть, чрезмерная эмотивность со всеми вытекающими рекомендует Астафьева-писателя не с лучшей стороны, но она же указывает и на меру его сострадания, эту запальчивость формирующего и воспитывающего.

Почему я подробно останавливаюсь на вещах, казалось бы, вовсе не главных, не имеющих прикладного значения в дискуссии об «искажениях» истории Великой Отечественной войны в «поздней» прозе Астафьева? Потому что здесь – щербина, по которой проходит слом, вообще та злокачественная опухоль, что обрекает на неуспех все попытки вразумительного диалога. И где, как не тут, искать ключ для урегулирования затянувшегося противостояния.

В чём, как мне видится, его основной нерв?

Вооружённые книжным – опосредованным относительно самого события – знанием, противники Астафьева почему-то считают незазорным для себя не просто вступать в препирательства с участником этого события, подвергая сомнению несомую им правду, но и глумливо отказывают в допустимости такой «правды», если она хоть в малом резонирует с правдой, заключённой в официальных источниках либо насаждённой в сознание людей средствами культуры, той же литературой или тем же кинематографом. Как результат – то и дело возникающее искрение, связанное с перехлёстом разных «правд», расположенных относительно друг друга по принципу полярности. Отсюда, кстати говоря, и обилие гражданской риторики, которая возобладала в некоторых «патриотах» послевоенного поколения и в немалой степени выразилась в яростном отрицании теневых сторон нашей истории при неустанных попытках эту историю обелить, отформатировав по некоему шаблону. Согласно этому шаблону, всё у нас было хорошо (как минимум – не так плохо), а злобный очернитель Астафьев всех и вся оболгал, покусившись на святое, в частности дегероизировав «подвиг народный». Точнее, писатель показал героизм фронтовой жизни в негероическом виде и за это отступление от канона был навечно зачислен в клеветники и предатели. Поборники «чистого» образа войны как будто не хотят понимать, что, сколь бы ни были бесспорны отдельные их «предъявы», правда в её общих и наиболее важных чертах всё равно за писателем, поскольку критики в массе своей ораторствуют даже не с позиций дилетантов в военном деле (дилетантство предполагает участие при отсутствии опыта), в то время как Астафьев, напротив, свидетельствует исключительно как практик.

Вот и анализируемая статья Юрия Павлова пестрит высокомерными разглагольствованиями о несоответствии реалий астафьевской «войны» исторической фактуре. Причём градус накаливания на пределе: «Приведённые примеры из романа и повестей показывают, насколько несостоятелен Астафьев в интерпретации событий Великой войны. Чем же объяснить запредельную ложь писателя?», «В степени искажения истории освобождения Кубани от фашистов Астафьев превзошёл самых лживых летописцев...», «Писатель создаёт свою лжереальность.».

Самое время задаться вопросом и спросить, чем же руководствуется критик в своих оценках и почему его выводы о степени правдивости произведений великого писателя столь уничижительны и непреклонны? Надо полагать, дело не в одних лишь официальных источниках, находящихся в распоряжении критика. Может быть, он знает о «правде» что-то такое, чем не располагал Виктор Петрович?

Из дальнейшего примера станет понятно, какого рода аргументы на службе у Юрия Павлова.

Размышляя о причинах, склонивших писателя к недостоверности в изображении Великой Отечественной и – шире – ко лжи как таковой (например, в поздних воззрениях на русский народ), критик с доступных ему высот постигает следующее качество Виктора Астафьева: «Вместо того, чтобы признать свою вину или ошибки, назвать причины, вызвавшие искажение исторической правды в обеих редакциях «Пастуха и пастушки», Астафьев переносит огонь критики на других. И это характернейшая черта личности писателя».

Казалось бы, чем не аргументированный упрёк? Но проследим за тем, каким образом между фактом и посылом устанавливается причинно-следственная связь (далее критик интерпретирует одно из писем Астафьева):

«Астафьев, например, вспоминает своё последнее посещение любимой бабушки в больнице и её просьбу принести крепко заваренного чаю. Причины невыполнения желания бабушки писатель объясняет по-детски просто: «впав в веселье и красноречие, запамятовал». И тут же писатель, желая, видимо, как-то нивелировать своё недостойное поведение, вводит его в широкий контекст: «А была она не очень лёгким человеком, хотя ко мне проявляла доброту посреди целого народа, забывшего о доброте». Как видим, «правдоруб», «человеколюб» Астафьев и бабушку недобрым словом задел, и целому народу несправедливый приговор вынес».

Согласитесь, довольно неожиданный переход, если иметь в виду, что, бичуя «фантазийный дар» автора произведений на военно-историческую тему, критик объясняет природу «лицедейства» Астафьева в том числе вот каким пунктом его биографии. Бабушку, дескать, и ту не пожалел, сказал, что у старухи был нелёгкий характер (а то они у старух лёгкие бывают!), и даже чаю ей не принёс, хотя старуха просила, что уж о какой-то войне, о каком-то народе говорить?!

Лучше бы Юрий Павлов хоть словом обмолвился о том, что Виктор Астафьев создал великий памятник своей бабушке, Екатерине Петровне Потылицыной, в бессмертной книге рассказов «Последний поклон». Это обращение к собственно текстуальному методу исследования более соответствовало бы профессиональной принадлежности критика. Но нет, вместо этого он уподобился бульварному журналисту и потянулся за «клубничкой», не бог весть какой на поверку, да ещё, как тот астафьевский герой из рассказа «Конь с розовой гривой», пошёл на подлог и под горсточкой ягод скрыл пустоту. Но лукошко тем не менее попытался выдать как полное до краёв. Поневоле задумаешься над тем, что способность делать выводы о целом на основе частного не всегда свидетельствует о масштабах личности. Может быть, даже говорит об обратном.

Но не только подобная псевдонаучная аргументация типична для Юрия Павлова. В прошлой публикации я уже писал о том, что в работах критика в первую очередь задевает тон, в каком он позволяет себе рассуждать о покойном писателе. Например, неоднократно звучат снобистские брюзжания об «интеллектуальной беспомощности» Астафьева, о его «духовной увечности» и «филологической малограмотности». Даже избыточную запятую в повести «Пастух и пастушка» разглядел критик, как ту соринку в чужом глазу, причём не преминул отследить это несоответствие пунктуационным нормам в двух редакциях произведения. Правда, отчего-то доктор филологии умолчал о том, что недостаточная грамотность текста – это ещё и недосмотр корректора (точнее, корректоров, если принимать во внимание, что речь о двух разных изданиях). Нет, критик этого не сделал, обуреваемый желанием представить Астафьева не только «лжесвидетелем» войны, но и полуграмотным литератором, этаким деревенским недотёпой, учившимся «чему-нибудь и как-нибудь», поэтому и свалил всю вину на автора. Да и перед этим, указав на разночтения в той же повести, лукаво намекнул, что лишь стараниями редактора изначально был опубликован стилистически более выдержанный текст, который сам автор (интеллектуально беспомощный) впоследствии взял и испортил. То есть во всех случаях крайним всё равно остаётся Астафьев.

Но, несомненно, верхом хамства по отношению к писателю стало вот какое «изыскание» критика. Это ещё из его первой статьи «Знаки судьбы «позднего» Астафьева», но поскольку отвечает теме нашего разговора, позволю себе цитату: «Читая переписку Астафьева, до 1992 года невозможно было предположить, что у этого совестливого «правдолюба» (на какие только события и поступки людей не откликавшегося) в Вологде живёт внебрачная дочь. Когда она напомнила забывчивому отцу о себе, Виктор Петрович вынужден был ей ответить. Ответить, подчеркнём, формально-позорно».

Во-первых, почему об отзывчивости писателя говорится с насмешкой? Он действительно был отзывчивым, чутким к другим, как мало кто из его коллег по ремеслу. Недаром эпистолярное наследие Астафьева составило внушительный том, а ведь количество адресатов и адресантов есть признак душевной открытости человека. Во-вторых, каким образом любовь к правде («правдолюбство») может конфликтовать хотя бы с тем фактом, что у Астафьева была незаконнорождённая дочь? Или критик Юрий Павлов за ту меру любви, которая предполагает посвящение всех и вся в вашу личную жизнь? И почём он знает, что Астафьев «забыл» о своей дочери (а не мучился, скажем, чувством вины перед ней), а когда она «напомнила» о себе, был «вынужден» написать ей?

«Письмо Астафьева от 12 февраля 1992 года, – растолковывает услужливый информант, – можно рассматривать как проявитель важных черт личности писателя». Да, конечно. Письмо – акт речи, а значит, мышления. И в чём ещё столь непосредственно может сказаться человеческая натура, если не в таком «нехудожественном» откровении, как письмо? Но одно дело комментировать письма, имеющие статус открытых и, соответственно, представляющих общественное значение, и совсем другое – совать свой нос туда, куда и любопытная Варвара не засунет. Стоит ли уточнять, что все те нестыковки, которые нарыл критик путём сличения текста астафьевского письма к дочери и фактов биографии писателя, встречают эмоциональный отпор со стороны читателя, обескураженного представлениями критика об этике и морали.

А представления, к слову, таковы: «...жена писателя сделала 21 аборт. Но никогда и нигде Виктор Петрович, беспощадно бичующий многих и многих за их реальные и мнимые грехи, не возвращается к теме убийства собственных детей, не говорит о своей вине, страданиях.» («Знаки судьбы «позднего» Астафьева»). Почитаешь и усомнишься, кто тут в действительности «правдолюб» в кавычках – покойный литератор или его энергичный оппонент?

Я бы, впрочем, не затронул этой мерзости, хотя бы ради памяти Виктора Петровича. Если бы сам критик в своём исследовании не балансировал между текстами Астафьева и его биографией, делая на основе такого соположения выводы в духе вульгарного литературоведения. Полагаю, приведённые примеры наглядно демонстрируют, что в том числе является мерой вещей для Юрия Павлова и почему он в одностороннем порядке отказывает писателю в неукоснительном следовании «правде». В нашем случае – при изображении событий Великой Отечественной войны.

При этом не надо думать, что Астафьев кругом прав, а его обличители, наоборот, всегда предвзяты. В том-то и дело, что доводы того же Юрия Павлова, за некоторыми досадными исключениями, вполне обоснованны, но лишены сочувствия, над критиком явно довлеет желание высмеять, показать в неприглядном виде, покичиться собственной правотой. Впрочем, резонно выдвинуть контраргумент и сказать, что критик не обязан исповедовать милосердие в его евангельском понимании. Вполне допускаю. Но ведь сам Юрий Павлов не раз ссылается на христианские ценности, якобы игнорируемые Астафьевым, значит, эти самые ценности для Юрия Михайловича не пустой звук. К сему и Пушкин, к словам которого взывает Павлов, напоминает нам именно что о любви, без которой «нет убедительности в поношениях».

Подытоживая размышления о военной прозе Виктора Астафьева, вернёмся к основополагающему заключению статьи Юрия Павлова: «Количество и качество фактологических ошибок, допущенных автором повести «Весёлый солдат» и романа «Прокляты и убиты», не позволяют говорить ни о какой солдатской правде Астафьева».

Вопрос спорный. Фактологически-военная проза Астафьева, может быть, небезгрешна. Но ведь не последнюю роль играет улавливание художником более ценных свидетельств. Например, правды образа. Сущностную

характеристику фронтовиков Астафьев отразил с большой художественной силой и впечатляющей достоверностью, иначе взыскательные читатели, дети победителей, сравнивая образы отцов с теми литературными портретами, которые живописал Виктор Петрович, никогда не прониклись бы к писателю неподдельной благодарностью за его правдивое слово. Да и в части изображения конкретных примет войны, сражений и военного быта «несостоятельность» Астафьева очевидна лишь для Юрия Павлова и ему подобных. Чтобы убедиться в обратном, достаточно ознакомиться с изданием романа «Прокляты и убиты», увидевшим свет в «Эксмо» в 2003 году. В комментариях к нему содержатся многочисленные отклики участников войны. Вот лишь две цитаты: «Свидетельствую, что в Вашей книге наиболее правдиво показаны бои, вся обстановка, люди на войне. Что бы ни орали теперь околофронтовые прихлебатели» (из письма Б.А. Дехтяря); «Боже! Какую Вы глыбу солдатской (солдатской! Не «павловской». – А.А.) правды выворотили и на гору в одиночку вывезли. Реквием по убитым русским солдатам...» (из письма Н.В. Бармина).

Справедливости ради замечу, что в ответ можно привести не меньше отзывов иного свойства. Но это уже спор практиков между собою. Нам лучше покурить в сторонке.

И последнее: отрицая сам феномен «солдатской» правды Астафьева, неужели доктор филологии полагает, будто исторические и художественные ляпы в изображении войны, может быть, ненадлежащее владение какими-то техническими и стратегическими терминами, касающимися военного дела, в итоге обесценивают правду как таковую и отменяют её «солдатскость»? При том, что понятие «солдатскости» в принципе не говорит ни за, ни против достоверности изображения и скорее обозначает природу конкретной точки зрения на событие, а именно принадлежность изобразителя – участника события – к определённой военно-иерархической нише и меру его знания, этой принадлежностью обусловленную.

Астафьев как никто понимал: правда его – субъективная, ограниченная личным опытом. Это ведь Виктор Петрович, а не его лютый ненавистник Владимир Бушин или лучший друг Евгений Носов, многажды повторял: «Самую правдивую книгу о войне напишет тот, кто родился спустя двадцать лет после войны». Уже из этой фразы ясно, что свою правду писатель не считал истиной в последней инстанции.

Эта книга, как мы теперь знаем, так и не была написана.

Знал это и Астафьев, до конца дней мучившийся тем, что не рассказал всего, не проявил до конца своей писательской и гражданской ответственности перед потомками, передав лишь малую толику знания.

Правда Астафьева – не просто «солдатская». Правда писателя (что гораздо важнее) – рубежная, фиксирующая зазор между подлинностью пережитого и впоследствии художественно изображённого и существующим запросом на правду историческую, национальную, уже не разобщающую нелицеприятной предметностью воссозданной реалистической картины, но взыскующую предметности иной – над временной, духовной, организующей людей в единое целое. Формально этот процесс выражается, например, в шествии «Бессмертный полк», численность которого растёт год от года.

Современная литература не преодолела этот разрыв, хотя с момента окончания Великой Отечественной войны прошло много больше отведённого писателем срока. И, увы, пока мало что говорит о возможностях преодоления. Так что надежда Виктора Астафьева на рождение такого наиболее правдивого произведения о прошедшей войне жива до сих пор. Надо только запастись – терпением, если воистину такую правдивую книгу ждёшь, или попкорном, если алчешь какой-то другой «правды». Такой, например, в которой кровь врагов льётся, как вино, главнокомандующие наши просты и мудры, слуги царю, отцы солдатам, сами солдаты не злы и усталы, а бодры и самоотверженны, любого соплёй перешибут, и никто не призывает ни к какому пацифизму, особенно газетные вояки, наоборот, все готовы глотку друг другу порвать по малейшему поводу.

Не удивлюсь, если кое-кого из наших «патриотов» застану однажды с попкорном.

* * *

В качестве названия для своей статьи я вынес слова Виктора Астафьева из его воспоминаний о Николае Рубцове: «Нам не дано над злобой своей подняться». Ключевым здесь, по-моему, должна быть не «злоба», чем чаще всего объясняют характер произведений «позднего» Астафьева и его самого, а «не дано». Над горьким признанием писателя тем более надлежит задуматься, что, увы, не только он ощущал в себе недостаток сил для преодоления этого губительного порока. Читая статьи Юрия Павлова и сродных с ним публицистов, поднаторевших в борении с одним из заветнейших русских классиков, невозможно отделаться от мысли, что этим людям тоже «не дано». Даже теперь, когда со дня ухода Виктора Петровича минуло девятнадцать лет и, кидая камень ему в спину, можно быть уверенным, что не прилетит обратно.

Он и мёртвый не даёт им покоя.