Россия ржущая: смех как средство от страха
В России много смеются. Хохочут, гогочут, ржут. От нас хотят, чтобы мы много смеялись. Телеканалы, как строительные вагончики мигрантами, забиты юмористическими передачами: камеди, ургантами, аншлагами. И даже там, где юмор вроде бы не предусмотрен, его стараются вставить. Чтобы зрителю не было так тоскливо. Смех звучит из всех щелей. И даже в дни трагедий каналы не сразу успевают снять юмористические передачи с эфира. Отчего так много как бы юмора, так много смеха? Смеха болезненного, навязанного. Тебе вроде бы и не весело даже, но смеяться все равно надо, потому что за кадром пускают наложенный смех. И смех этот с такой «бородой», что, как правило, принадлежит мертвым людям. Их уже нет. А смех остался. Мертвые смеются, чтобы к ним присоединились живые. Для чего все это? Чтобы не было так тоскливо, да. Но еще — чтобы не было так страшно.
Фридрих Ницше писал: «Смех — последний бастион раба». Очень точная фраза. Она про нас. Потому что смехом — своим, искренним — мы выражаем свое сопротивление. А еще помните, в «Красной жаре» — был такой голливудский фильм в разгар «перестройки» — американский коп спрашивает советского милиционера (его играл Шварценеггер): «Как вы снимаете стресс?» Тот отвечал: «Водкой». И действительно, часто водкой (хоть и штамп, конечно), но еще смехом, который становится и заговором от бед, и терапией. Смех у нас, как, впрочем, и многое другое — особенный. Не зря говорят, русские люди смеются там, где нужно плакать. Есть и поверье: хочешь, чтобы проблема ушла, — не жалуйся, а посмейся над ней.
Однако в русском смехе подчас и правда слышатся рабские нотки. Так мелкий клерк пытается уловить юмор начальника, чтобы вовремя хохотнуть. Вы же испытывали это чувство: когда рассказанный анекдот совсем не смешной, но ему хотя бы улыбнуться надо, в знак уважения… А лучше подхахатывать там, где указано. Вот же — поставили маркер. Подхахатывать страной, чтобы не тронуться.
Но есть и другое — обратное: в смехе, юморе — проявление нашей внутренней свободы. Русский народ, задавленный бедами, рождал свое — особое — чувство юмора. Да, он становился последним бастионом раба, но раба внутренне свободного. Он смеялся и над господином, и над собой.
Моего прадеда отправили на Колыму за то, что он спросил у деревенского соседа: «Почему Сталин ходит в ботинках, а Ленин в сапогах?» Наутро сосед побежал куда надо, а прадеда отправили в Ягодное, под Магадан, на 9 лет. Не он один, правда? За подобные шутки сотни тысяч людей отправляли на нары, потому что юмор обезоруживает, против смеха нет приема. Обсмеянный господин — больше не господин. Ведь в давние века за неудачные шутки тут же рубили головы. А в тюрьмах, на нарах чувство юмора становилось уже не только манифестом свободы, но и средством выживания. Собственно, это отмечал и Солженицын в своей знаменитой работе о ГУЛАГе: «Юмор — постоянный союзник зэков, без которого, пожалуй, жизнь на Архипелаге совершенно невозможна». В каких еще странах стольких отправили умирать в холод и голод за политические анекдоты? Люди смеялись над членами политбюро, хохотали над боярами и царями. Наши люди. Потому что, по сути, больше ничего не могли.
Наша сатира — от Салтыкова-Щедрина и Зощенко до Задорнова до Жванецкого — она особенная. Она становилась не юмором даже, а призывом к свободе. Если ты не можешь снять кандалы, то хотя бы посмейся над ними. И в сатире этой хватало скрытых смыслов. А часто — случалось и такое — зрители придумывали их сами; меж тем банан оставался просто бананом.
Но все это в ядре своем, как правило, было вовсе не весело. Правильно говорил покойный Михаил Задорнов: «Наши люди нахохочутся на концерте, придут домой и скажут: боже, как это все грустно». И правда. Грусть изгнать смехом. А еще страх. И лучше всего в таком случае смеяться над власть имущими. Это у нас особенно любят.
Но и власть имущие любят похохотать, пошутить. Особое чувство юмора было у Берии, Сталина, Иоанна Грозного. Да много кто из наших власть имущих любил пошутить. По-особенному. Воеводу, скрывавшегося в монастыре под видом послушника, Грозный сажал на пороховую бочку и взрывал, после чего заключал: «Монахи аки ангелы должны лететь на небо». А Петр Первый создал «орденскую организацию», где передразнивали обряды церквей, распутствовали, сквернословили и носили непристойные клички. Веселились.
И вот когда пришел Путин, за что его уважать начали? Ну молодой. Ну после Ельцина. Это все понятно. Но еще Путина зауважали за то, что шутил он почти как народ. Всеми этими присказками и прибауточками. Народным таким юмором. Про бабушку, которая могла бы быть дедушкой, если бы… И люди говорили: наш, точно наш. Он ведь знал, что да как.
А еще наши люди всегда любили хохотать над успешными. Успех ведь в русской традиции воспринимался зачастую как порок, как обуза. Успех спаивался с мещанством. И били по нему сатирой. Били, били — да не выбили. Татьяна Толстая, кажется, заметила, что Россия была бы другой, если бы в ней был культ не Достоевского, а Салтыкова-Щедрина. Для меня ближе первый. Но ведь и второй прекрасен. И та же «История одного города» — там, где страна головотяпов — это ведь шаманский заговор. Против глупости, против скотства. Против всего того, что превращает народ-богоносец в ничто.
Однако я сказал, что юмор у нас — и как изгнание страха, и как заговор против скотства — был особенный. Свой он был. Тот, что всходил на местных реалиях, а потому нес в себе освобождение — через высмеивание, через смех — от внутренних проблем и пороков. Хармс, он наш. И Ильф наш. И Петров, и Аверченко, и Довлатов. В их текстах — наши люди и их спасение.
А вот юмор, заполонивший Россию сегодня, льющийся из всех щелей, точно в «Останкино» канализационную трубу прорвало, — заимствованный, отстраненный от российского сознания, менталитета. Это встроенный жучок, изменяющий частоты русского мозга. Единственная программа на телевидении, которая наша, — это КВН. Все остальное — калька, содранная, вторичная и ужасно тупая. «Вечерний Ургант», «Камеди-Клаб» «Однажды в России», имя им легион — это все так называемый франчайзинг, то, что взято на Западе и адаптировано под наши реалии. Не всегда успешно адаптировано. У такого юмора — только одна функция: развлекать, чтобы народ тупел и не разбредался из стойл.
Впрочем, эта проблема — бездарного заимствования — не только в юморе. Она и в кино, и на телевидении, и в музыке. В век глобализации, казалось бы, ничего особенного, но, стирая идентичность, ты уже в итоге не способен создать свое, не способен быть собой. И юмора это касается в первую очередь. Такой смех уже не освобождает человека, а превращает его в болванчика. Он искривляет саму жизнь, превращает ее в марафон смешков и нелепиц. Такой юмор лишен идентичности. А значит, лишен и силы.
Потому надо так: чем дальше, тем трагичнее. Привычные ситуации уже не развлекают. Народ жаждет трэша, жестяка. Ведь когда не уловлено главное, остается только сгущать краски. И потому многое сегодня в России превратилось в гогочущий абсурд. Смешны предвыборные дебаты. Смешны решения судов. Смешны заявления политиков. Смешны криминальные сводки. Смешны экспертные мнения. Смешны чиновники в своем туповатом извечном вранье. Смешно все, потому что на самом деле страшно. Потому что так жить нельзя. И остается лишь хохотать. Не своим смехом и не над своими шутками. И тем самым еще туже затягивать петлю на шее.
Так ржут в кабаке те, кому помирать завтра. Розанов писал о «восторжествовавшем просачивании всюду кабака». И просачивание это в первую очередь проявляется в засилье тупого инородного юмора, вызывающего патологический смех. Молодые ржут над унижениями себе подобных, пожилые смотрят комиков, похожих на восставших из ада. И в сущности это одно и то же. Цель одна — чтобы петля затянулась сильнее. Чтобы ты не только не смог распутать ее, потому что из-за отупляющего эффекта разучился думать, но чтобы ты в принципе не помыслил о ней. Не думай — ржи. Говорят, это была самая легкая, самая классная казнь: та, перед которой смертнику давали веселящего газа. Источник