У меня никогда не было папы…
Дал листок на первую парту, чтобы каждый написал однокоренное слово к слову «стол». Написал и передал следующему. Проверяю задание, читаю: «столешница», «столовая», «столица», кто-то даже «столоначальника» вспомнил…
И вдруг — «ЛЮБОВЬ». Это Владька написал. Из-за него первый ряд и проиграл. Оставляю после урока, спрашиваю:
— Владь, а почему любовь-то?
— А я и не знаю… — отвечает, а сам все в окно смотрит.
Там, во дворе, и вправду красота необыкновенная: парит, как летом после дождя. Это март остатки зимы из города вытапливает. Небо низкое, словно стеганое одеяло разостлали, и бережет нас всех от преждевременного солнца, которое, если раньше, чем нужно, утопит улицы, дома и людей в талых водах.
А Владик мой продолжает. Уже даже не для меня, а сам с собой разговаривает. В такие минуты человеку лучше не мешать — пусть выговорится:
— Я думаю, что если бы любовь везде была, то и зимы бы не было. Потому что она теплая, любовь. И снег бы таял, даже не долетев до земли. А под небом бесснежным жили бы люди, которые бы любили, а не притворялись, что любят.
У меня папы никогда не было. А я так его хотел. И когда мама сказала, что будет у меня новый папа, я очень его ждал. Он пришел на праздники. Маме цветы подарил, а мне — конфеты. Мы все втроем долго за столом сидели. Они разговаривали, а я на них смотрел. Маму такой красивой никогда не видел. Она молодая вдруг стала и смеялась все. Дядя Толя тоже хороший. Он белыми зубами своими улыбается и маму смешит.
Потом он к нам еще несколько раз приходил, и мы все вместе телевизор смотрели, а потом он уходил. Однажды пришел и после телевизора остался — значит, стал моим папой. И стали мы настоящей семьей. И долго-долго такой были. Целый, наверное, год. А потом дяде Толе, кажется, надоело в семью играть, и он перестал жить с нами, иногда только приходил. Но все реже и реже. А потом и вообще приходить перестал.
Я скучаю по нему очень. Но терплю, потому что ведь я же мальчик. А мама… она же… девочка… Сидит все время у окна на кухне и на улицу смотрит. А я к ней подойду, потрогаю за плечо, а она и не слышит совсем, все смотрит. Я в лицо ей заглянул, а у нее слезы не текут, а стоят в глазах. Мне даже страшно стало, потому что, если слезы долго в глазах держать, они же ведь могут глаза прожечь, потому что они — горючие…
Я не знаю, что мне делать. То есть не знал, а теперь знаю. Я пойду к дяде Толе, потому что знаю, где он живет, пойду, позвоню ему в дверь, и, как только он откроет, я ему сразу же скажу:
«Дядь Толь! Ты вернись к нам, пожалуйста, потому что мы без тебя не можем. Особенно мама. Особенно ночью, потому что я слышу, что она за стенкой плачет. А утром губы красить перестала перед работой. На меня ты не траться, не покупай мне ничего, я и так проживу, без подарков, только маму люби, потому что моей одной любви ей мало. А если я вам мешаю, то я могу и у бабушки жить. Мы к вам только в гости приезжать будем иногда.
А когда я вырасту и вы старенькими станете, то я буду о вас о двоих заботиться, буду вам утром помогать умываться и причесывать вас обоих буду. А то ведь без нас о тебе некому заботиться…»
А если он меня слушать не станет, то я к нему еще раз приду. И еще. Придумаю только слова самые важные, которые сказать надо, — и снова приду.
А на улице опять снег пошел. И быстро-быстро зима вновь вернулась. Но в марте это, как известно, ненадолго. Потому что ну не может зима быть вечной!
Ребенок мой, маленький, с огромным сердцем, опять смотрит за окно. И я боюсь, только бы он не заплакал теми слезами, которые в народе зовут горючими, от которых не только глаза сгорают, но сердца и души. Не знаю, любит ли дядя Толя его маму, но одно знаю наверняка: маму сын и сбережет…
Владик вдруг перебивает ход мыслей моих:
— Только я вас попросить хотел, чтобы вы со мной к дяде Толе пошли. Вы меня во дворе подождете. Потому что я боюсь маленько. А чего боюсь — сам не знаю…