Главные новости Москвы
Москва
Июнь
2025

Как жил и писал поэт Борис Поплавский

0

6 июня 1903 года родился Борис Поплавский — возможно, главный русский поэт первой волны эмиграции. Автор «Сноба» Егор Спесивцев поговорил с автором онлайн-проекта и книги «Незамеченное поколение» Полиной Проскуриной-Янович о «неровности» Поплавского, его образе жизни, отношениях с наркотиками и Богом.

Борис Поплавский

Есть ощущение, что для Поплавского решающее значение имеет контекст: я имею в виду даже не общий эмигрантский, не контекст «незамеченного» поколения вообще, а его персональный миф — со всеми этими темными очками, занятиями боксом, восточным мистицизмом и остальным. Так ли это?

Безусловно, Поплавский осознанно создавал вокруг себя определенный миф, работая и над внешним образом, и над образом жизни. И его тексты — продолжение этого жизнетворчества. Причем не только поэтические и романная проза, но и дневники: исследователи не раз подмечали в них явную установку на будущего читателя. Через тексты Поплавский продолжает конструировать и себя, и свою реальность. Это живой процесс — поэтому отточенность формы, фразы здесь не так важны.

Отсюда его «неровность»?

Да, отсюда неровность, о которой многие говорят. Она идет не от хромоты таланта, а от отсутствия установки на отточенную форму. Для Поплавского важнее не «как», а «что». Ухватить жизнь сырой, и в этой ее необработанности разглядеть что-то важное для себя. Недаром он одно время увлекался автоматическим стихом.

В дневнике за 1933 год он писал:

«Писать, наконец писать без стиля, по-розановски, а так же наивно-педантично, искать скорее приблизительного, чем точного, животно-народным, смешным языком, но писать, ибо пришло время писать и все оборвалось, остановилось в жизни, смотрит на меня издали, в летнем изнеможении, унижении недоуменья».

В чем центральный конфликт Поплавского?

Мне кажется, это гипертрофированное столкновение противоположных начал. Поплавский тонко уловил его в себе — и на этом столкновении выбивал творческую искру. Показательно, что своего альтер-эго, сквозного персонажа двух автобиографических романов, он назвал «Аполлон Безобразов». И эта двойственность с ним с самого начала. И в прозаических, и в поэтических текстах:

Его знаменитые непроницаемые черные очки (которые он не снимал ни в помещении, ни во время ночных бдений в монпарнасских кафе) работали, конечно, на сгущение таинственности и инфернальности. «Человек без лица», «человек без взгляда» — таким он мелькает в воспоминаниях современников. И эта инфернальность удесятеренной транспонируется на его героя, Аполлона Безобразова:

«Исправляю и уничтожаю характеры, связываю с жизнью и развязываю страдающих от нее. Упрощаю все гнетущие загадки и создаю новые, совершенно неразрешимые для гордящихся своими силами. Создаю ощущения: приближения к смерти, тяжелой болезни, серьезной опасности, смертной тоски. Создаю и переделываю миросозерцания, а также окрашиваю цветы в невиданные оттенки, сращиваю несовместимые их виды и культивирую болезни цветов, создающие восхитительно-уродливые их породы. Идеализирую и ниспровергаю все…»

Но тут же, стык в стык с инфернальностью и замашкой на роль демиурга, стоит другая ипостась Поплавского-Безобразова — его неистовая набожность и поиск Бога. Из его дневников и писем мы знаем, насколько серьезно он относился к практике молитвы, поста и телесного воздержания, как буквально истязал себя ночным вопрошанием Бога и многочасовой медитацией.

«Думают, что я сплю, а я молюсь».

Да. Или его занятия боксом и выжимание гири в 55 килограмм. Люди из окружения Поплавского удивлялись, насколько его атлетическое телосложение шло вразрез с классическим образом «литературного человека». Точно так же его сильное, мускулистое тело не соответствовало его «плачущему голосу». Эта встреча слабости и силы, маскулинности и лиричности, инфернальности и богоискательства дали те самые тексты, которые сегодня нас завораживают.

Кстати, бокс для Поплавского — продолжение все той же практики аскезы: «Каждый матч требует огромной подготовки и аскетического режима. Кроме силы, здоровья и быстроты рефлексов, требуется еще особая способность долго не теряя сознания, переносить нестерпимую боль от вражеских ударов (...)». Это из статьи «О боксе».

Стихи Поплавского «выросли» из стихотворений его старшей сестры?

Да, свои первые стихи Поплавский написал под влиянием сестры-поэтессы Наташи, ему тогда было 13–14 лет. О том, что первым импульсом для Поплавского стала именно сестра, мы находим свидетельство у их отца, Юлиана Поплавского:

«Когда старшая сестра Бориса Наташа, блестяще образованная и талантливая девушка, выпустила в Москве свой сборник стихов, считаясь молодой авангардной поэтессой, Борис из чувства соревнования, или, скорее, подражания, тоже начал писать в ученических тетрадях “свои” стихосложения, сопровождавшиеся фантастическими рисунками».

Конечно, это был самый первый подход к поэтическому орудию, в основном подражательный. Если открыть текст его стихотворения «Герберту Уэллсу», которое было напечатано в 1920 году в симферопольском альманахе «Радио», там уже другой референс для подражания — футуристы. С их революционной романтикой, грохочущей мелодикой языка и индустриальной лексикой:

Но уже в этих «первых» стихах есть и тот Поплавский, которого мы знаем по его более зрелому творчеству: с Богом в качестве главного собеседника и адресата, визионерскими галлюцинациями, метафизикой и апокалиптичностью мировосприятия:

В ранних «парижских» текстах Поплавского уже «слышно» Рембо.

Рембо был для Поплавского одной из ключевых, родственных по драматизму мировосприятия фигур на парижском поэтическом ландшафте. У обоих ведущими мотивами творчества становятся абсурдность, несовершенство земного бытия, ощущение заброшенности человека в холодном космосе. Поплавский часто вступает с Рембо в творческий диалог, строит свой лирический сюжет как поток видений. Собственно, его увлечение автоматическим письмом происходит в том числе от увлечения Рембо.

Поэтика Поплавского вообще была очень восприимчива к разным поэтическим течениям его эпохи и к главному нерву современности — ощущению конца времен. Отсюда, а также, конечно, из личного эмигрантского опыта, особая драматическая нота всего поэтического пространства.

В Париже Поплавского еще интересует футуризм?

Да, в ранние парижские годы Поплавский даже пробовал написать «Манифест французским футуристам», но вскоре на смену футуризму приходит увлечение символизмом, а вместе с ним, конечно, поэтикой Блока с его «духом музыки» и сновидчеством. Это уже не период подражания, а свое особое осмысление символистского мироощущения и языка.

Например, если для Блока, Белого, Вячеслава Иванова категория музыки связана с единством и целостностью мироздания, то для Поплавского дух музыки смертоносен, а Мировая Симфония строится на теме гибели с множеством мотивов и обертонов. Но (и это важно) смерть для Поплавского — не конец, а ключевое изменение в жизни человека, переход к новому состоянию. В ней скрыт завораживающий поэта потенциал становления, движения и изменения, что и роднит ее с музыкой:

«…музыка в мире есть начало чистого движения, чистого становления и превращения, которое для единичного, законченного и временного раньше всего предстоит как смерть. Принятие музыки есть принятие смерти, оно, как мне кажется, посвящает человека в поэты» — из дневника за 1929 год.

«Флаги» — оптимальная «точка входа» в Поплавского?

Конечно, сборник «Флаги» — это уже Поплавский с оформившейся, собственной поэтикой. И следующий сборник «Снежный час» в поэтическом отношении продолжает уже сложившуюся систему его стихосложения. Однако в образной системе «Снежного часа» происходит довольно заметный сдвиг: из зимнего мира почти полностью исчезают краски, и на первый план выходит мотив сна/смерти:

Мы уже коснулись «жизнетворчества» Поплавского — а как (и на что) он жил? Как выглядел его типичный день? Кроме тех случаев, когда он только спал.

В отличие от других сверстников-эмигрантов (в том числе из среды литераторов), он сразу отмел идею о поиске какой бы то ни было работы и жил на нищенское пособие для безработных. Клошар, фланер, философствующий бродяга, поэт с «карманами, полными стихов», вольнослушатель Сорбонны, завсегдатай Библиотеки Сент-Женевьев и ночной жизни Монпарнаса — это все про него.

Отсюда и образ жизни, и распорядок дня: днем он мог часами лежать на зеленом продавленном диване, погружаясь в медитацию, а к вечеру обычно уходил из дома блуждать по парижским улицам. Под занавес вечера неизменно оседал в одном из монпарнасских кафе. Здесь он писал и читал стихи, спорил о литературе и боксе, дрался (из-за женщин — и без повода), грубил и впадал в застенчивость, а под утро уходил: то молиться, то нюхать кокаин.

В его парижской жизни был один неизменный ритуал — раз в две недели идти в мэрию за мизерным пособием (7 франков в день). Если учесть, что литр молока в те годы стоил 1 франк, кусок мяса — 2 франка, а чашка кофе в кафе — 1,5 франка, то легко сориентироваться, насколько скромную жизнь можно было вести на эту сумму. Поплавский не только жил на нее, но и умудрялся каждый месяц часть из этого нищенского пособия отдавать безработному другу.

Его нищенство запоминалось и бросалось в глаза не меньше его темных очков. В статье на смерть Поплавского Владислав Ходасевич буквально кричал: «Достоевский рядом с Поплавским был то, что Рокфеллер рядом со мной». Или такая характеристика, оттуда же:

«Я говорю не о материальных затруднениях, знакомых почти всей литературной среде: я имею в виду подлинную, настоящую нищету, о которой понятия не имеет старшее поколение. За столиками Монпарнаса сидят люди, из которых многие днем не обедали, а вечером затрудняются спросить себе чашку кофе. На Монпарнасе порой сидят до утра, потому что ночевать негде».

Последние годы жизни Поплавский вместе с родными вообще жил на крыше гаража фирмы «Ситроен», в маленькой будке. При этом вся семья хоть где-то работала: мать шила на заказ, отец давал частные уроки, брат был таксистом. Но Поплавский стоически не делал ничего ради денег и за деньги.

Когда в жизнь Поплавского приходят наркотики?

Насколько я помню, первой встрече с кокаином, как и первой встрече со стихами, Поплавский обязан своей старшей сестре Наташе. В петербургских кругах ее называли «королевой наркоманов». Она была такой канонической «роковой женщиной» извода серебряного века: красивая, богемствующая, пишущая средние стихи о безответной любви, надломленная, быстро разочаровавшаяся в жизни и пристрастившаяся к кокаину. От него и умерла — совсем молодой.

О ней осталось яркое свидетельство Марины Цветаевой, с которой они пересекались 11 декабря 1920 года на «Вечере поэтесс» в Политехническом музее: «Вижу одну [поэтессу] высокую, лихорадочную, сплошь танцующую — туфелькой, пальцами, кольцами, соболиными хвостиками, жемчугами, зубами, кокаином в зрачках. Она была страшна и очаровательна тем десятого сорта очарованием, на которое нельзя не льститься, стыдно льститься, на которое бесстыдно, во всеуслышание — льщусь».

Для Поплавского наркотики были, судя по всему, наряду с медитацией и молитвой, одним из способов пережить «мистическое состояние духа», которого он так жаждал. Но он прекрасно понимал, какую цену платит за этот опыт: «Появление в резком свете, в резких очертаниях — и почти полная исчезаемость, наркотический блеск заостренной мысли, лихорадочность чувств — и черные провалы душевного состояния…»

«Позднего» Поплавского то и дело называют «русским дадаистом», иногда даже «первым русским дадаистом» — насколько такое определение корректно?

Первым русским дадаистом был, скорее, его друг и учитель Илья Зданевич. Именно в его архиве в 1990-х годах была обнаружена папка со стихами Поплавского, написанными по канонам дада.

Потом в архиве Марии Васильевны Розановой нашлись и другие дадаистские эксперименты Поплавского. Все эти тексты позже были изданы отдельными сборниками благодаря кропотливой работе Сергея Кудрявцева, за что ему мой личный поклон. Я, к сожалению, не большой знаток этого периода творчества Поплавского, но мне всегда казалась очень важной инициатива Зданевича и литературной группы «Через», пытавшихся создать рамку для встречи русских и французских авангардистов. И ему действительно удалось организовать несколько литературных чтений, в которых Поплавский принимал участие и как поэт, и как художник. Мысль, что однажды будут-таки найдены его художественные работы, меня очень интригует.

Ранняя смерть Поплавского хорошо вписывается в тот миф, который он выстроил вокруг себя. Важно ли, что Поплавский погиб так рано и именно таким образом? Сложно представить, чтобы он «встроился» в жизнь. Или нет?

Сложно (смеется). Тот, кто заявлял «Не жить и сохраняться, а сгорать и исчезать, прекрасно пламенея, озаряя своим исчезновением золотое небо», а на вопрос самому себе «Как жить?» отвечал «Погибать!», вряд ли мог «встроиться» в жизнь.

Гибель виделась Поплавскому как единственная возможность реализоваться, единственное обещание будущего для своих стихов и стихов всего «незамеченного поколения» писателей-младоэмигрантов: «Именно если эмиграция погибнет, то только умирая, исчезая, расточаясь, она сможет допеться, голос ее может зазвучать в веках золотых. Ибо только все умирающее поет в духе» — из дневника за 1929 год.

При этом я не думаю, что Поплавский был суицидален. Он явно о другой смерти говорит: долгой, сонной — как бы «общей», поколенческой.

Действительно, Поплавский вряд ли подразумевал самоубийство. Точнее, вряд ли видел в нем какую-либо необходимость. Окружающая его повседневность и так стремительно гнала это поколение к смерти: от голода, физических и душевных болезней, а потом и от геноцида.

К Поплавскому сегодня обращаются, кажется, чаще, чем когда-либо прежде. Мне кажется, здесь важную роль играет его аутсайдерство. Поплавский — неудачник (в благородном смысле этого слова), и его мироощущение очень современно: он не вписывается в мир (и не хочет пытаться), существует как бы параллельно всему, что вокруг него, потому что для него в мире места нет. Сегодня так чувствует себя каждый второй человек, если не каждый первый.

Да, к сожалению, Поплавский очень созвучен современному человеку в своей растерянности перед стремительно изменяющимся и разрушающимся миром, перед личным непроницаемым будущим, перед ощущением «последних времен».

Сейчас многие из нас находятся в той же турбулентности: кто вынужденно покинув страну, кто вынужденно оставшись. В любом из этих сценариев аутсайдерство — основное состояние. И когда ты можешь соотнести себя с очень схожим опытом, так ярко выраженным в слове, тебе, несмотря на родство боли и растерянности, парадоксальным образом становится легче.

Беседовал Егор Спесивцев