Продолжающаяся связь. Почему мы виним себя в смерти близких
Люди, пережившие смерть своих близких, часто испытывают чувство вины — причем вне зависимости от того, почему на самом деле погиб их родственник или друг. Особенно часто это происходит после внезапной смерти, когда у близких погибшего не было времени поговорить обо всем, о чем хотелось поговорить, подготовиться и попрощаться. Делани Реберник, которая сама пережила внезапную смерть отца, поговорила с психологами о том, почему люди винят себя в смерти близких и нужно ли пытаться избавиться от чувства вины.
У моего отца была плохая смерть. Сперва инсульт заставил его раньше времени уйти из плотницкого дела, затем он долго испытывал проблемы со здоровьем. Сам конец был внезапным и шокирующим.
Очередная ночь, проведенная с друзьями за выпивкой. Таких ночей в его жизни было множество, но в последний раз его тело, которому было 68 лет и которое поддерживалось разжижающими кровь препаратами, не справилось. Кровоизлияние в мозг. Его сосед по комнате нашел его на следующий день.
Мне и моей сестре в разгар COVID-19 требовалось специальное разрешение, чтобы войти в больницу. Одетые в одноразовые халаты и натирающие лицо очки, мы держали его за руку и слушали, что о выздоровлении не может быть и речи. Мы согласились отключить его от ИВЛ. Договорились о прощании с теми, кто мог прийти. Последние минуты мы провели рядом с ним, пока его привычный храп не сменился тишиной. Последующие месяцы были туманом нокаутирующего горя и бесконечной бюрократии.
Полтора года спустя туман рассеялся, но остался призрак самоупрека. Я знаю, что не несу прямой ответственности и даже не была в курсе событий, которые привели к этому. Но в этом и заключается проблема. Я пропустила так много знаков.
Мы не разговаривали в течение трех недель, предшествовавших его смерти. В последний раз, когда я видела отца, мы смотрели квартиры для пожилых людей, после того как один из членов семьи обратился ко мне с опасениями по поводу его нынешнего положения. Мне было неловко, но я запланировала визиты в каждый комплекс с хорошими оценками в радиусе 15 километров от дома его лучшего друга, где он ужинал каждое воскресенье. И всё же перспективы были мрачными. Длинные, темные коридоры сменялись квадратными квартирами. Каждый жилец, которого мы видели при визитах, был как минимум на 15 лет старше его, но дома не были спроектированы так, чтобы, например, сильно хромающим людям было удобно передвигаться по ним.
Я вела себя не идеально. И я не смогла его спасти.
Если бы я нашла более хорошие варианты жилья, подумала я, возможно, он был бы занят обустройством своего нового жилища и не пошел бы на вечеринку. Если бы я потрудилась позвонить ему хотя бы один раз за эти недели, возможно, он не чувствовал бы себя таким одиноким и не решил бы заняться самолечением. Если бы я была жестче в последний раз, когда он выпил слишком много на моей свадьбе (семь месяцев назад), возможно, он бы вообще бросил.
Размышления о том, что могло бы быть, которые всплывают в горе, — это нормально. Но для тех из нас, кто чувствует, что мы сгибаемся под тяжестью этого бремени, может быть полезно бросить вызов этим мыслям.
Самокопание и самобичевание, которые я испытала, особенно распространены среди близких тех, кто умер «плохой» смертью.
Эти критерии субъективны, но мирная, безболезненная смерть в старости часто рассматривается как «хорошая», в то время как смерть, связанная с насилием, изоляцией, болью или другими страданиями, называется «плохой». Но «хорошие» смерти очень редки, отмечает Уильямс, реальность редко бывает черно-белой, а смерть всегда сложна.
Мои отношения с отцом были непростыми, что усилило и мое горе. Пока я росла, он оставался большим ребенком, он не был достаточно эмоционально зрелым, чтобы помочь мне справляться со сложностями жизни. Некоторые из них начались для меня совсем рано: развод родителей, болезнь и непроработанная травма, которая внесла хаос в наши представления о том, кто о ком должен заботиться. Когда мне исполнилось тридцать, и ему действительно потребовалась моя помощь в переезде в новый дом, я была слишком сильно измотана.
Несмотря на это, я так сильно любила своего отца, как будто забыла все обиды. Захватывающая дух любовь хлынула, словно морская пена, она обжигала мои внутренности солью. Подавленные детские воспоминания с ревом вернулись: драки палками колбасы в продуктовом магазине; поездки по окрестностям на его пикапе, чтобы убить время между обедом и уроком танцев, осмотр всех домов, которые он построил, встречавшихся по пути. После смерти его лучшие качества стали для меня ориентирами, как жить без него. Добрый. Творческий. Верный. Чудаковатый. Открытый.
Для меня этот опыт включал в себя разрыв шлюзов любви, смешанной с болью самоупрека.
По словам клинического психолога Роберта Неймейера, директора Портлендского института утраты, мои чувства — не редкость. В исследовании, которое он и Ли провели в рамках своей работы над проектом «Пандемическое горе», они обнаружили, что среди более чем двухсот взрослых скорбящих, потерявших любимого человека из-за COVID-19, большинство сообщили о том, что в той или иной форме упрекают себя. Быстрая смерть застает нас врасплох.
Однако, как и некоторые другие, казалось бы, неблагоприятные процессы, вина выполняет адаптивную функцию для многих людей, переживших утрату. Ее оттенки включают в себя сожаление («Я хотел бы сделать что-то по-другому»), вину («Я сделал что-то плохое») и стыд («Я плохой»).
Уильямс считает, что в контексте скорби эти реакции могут сигнализировать о стремлении к контролю: «Взяв вину на себя, вы можете почувствовать, что вернули себе хоть каплю контроля и даже комфорта в мире, где вам приходится быть человеком, который теперь знает, что может произойти самое худшее».
Иногда чувство вины также является средством создания «продолжающейся связи». Это психологический термин для импульса, побуждающего нас поддерживать отношения с теми, кого мы потеряли. Вот почему, например, я и моя сестра устраивали празднования дня рождения и годовщины смерти моего отца.
Для этих клиентов чувство вины помогает ощущать близость с теми, кого они потеряли. Всё потому, что вина — это межличностная эмоция, адресованная от одного человека к другому. Именно поэтому в горе она может воплощать непреходящую связь скорбящего с ушедшим любимым.
Однако, как считает Ли, выстраивание отношений через вину часто обходится «большой ценой», например, более интенсивным и продолжительным стрессом, поэтому нам стоит поискать более адаптивный путь.
Для некоторых исцеление может состоять в отказе от контроля и попыток полностью избавиться от чувства вины. Вместо этого человек может развивать навыки работы с виной, говорит Джоанн Каччиаторе, профессор и старший научный сотрудник по глобальному будущему в Университете штата Аризона.
Чтобы начать работать с виной, люди, потерявшие близких, должны попробовать — возможно, с помощью терапевта — принять тот факт, что какие-то встречи не состоялись, а какие-то звонки остались пропущенными, и сделать это без осуждения.
Задача заключается в том, чтобы представить, каково это — быть достойным любви, прощения и сострадания в любом случае. Полезно признать, что парадокс и амбивалентность пронизывают каждый момент. Все отношения. Каждое событие. Включая смерть любимого человека.
Радикальное принятие противостоит замалчиванию чувства вины. На признание скорбящего в том, что он чувствует себя виноватым, обычно отвечают банальностью («О, дорогая, ты не можешь винить себя»), а не проявляют искреннее внимание — тогда вина может превратиться в стыд.
Чтобы преодолеть то, что Каччиаторе называет «коллективным культурным избеганием самообвинения», нам нужно думать и обсуждать эти темы более широко.
Эта практика воодушевляющая настолько, насколько она и мучительна. Я развиваю ее в своих ежедневных встречах с горем. Вместо того чтобы быть жертвой и злодеем, оба героя моей истории получают возможность быть цельными людьми.
Неймейер подсказал мне технику управляемой беседы, в которой я играю обе роли. Под его руководством я представила, как говорю отцу, что чувствую себя ответственной за его смерть, и извиняюсь перед ним. Затем я «услышала» его ответ, слова, которые пришли мне на ум быстрее, чем мои собственные: «Ты слишком много волнуешься, малыш. Я горжусь тобой и люблю тебя. Береги себя».
Неймейер считает, что я испытываю боль из-за отношений с отцом, который всё еще живет в моем сознании. Он говорит, что я могу получить доступ к отцу, в котором всегда нуждалась, и в каком-то прекрасном и искупительном смысле дать ему шанс стать таким.
Когда мой терапевт спросил меня, как ощущается горе, через несколько недель после смерти моего отца, я ответила без колебаний: «Это похоже на любовь». Глубокая любовь к человеку, которого больше нет, но который всегда рядом. Он присутствует в моем желании выстраивать текст дугой так же, как он выстраивал арки в гостиной; в каждом грузовике FedEx, который я видела с тех пор, как он сказал мне, что белое пространство между буквами «E» и «x» в логотипе образует стрелу; во всех непристойных историях, которые его давние друзья, которые несли его гроб, рассказывали у надгробия в его 69-й день рождения — о том, как он прогуливал среднюю школу, чтобы купить сигареты, и о других бесчисленных плохих решениях, которые могли бы убить его раньше.
Мне нравилось слушать эти истории, какими бы несовершенными они ни были. Эта статья — мое дополнение к сказанному. Посвящение отцу, несовершенному и всё же такому любимому, от его дочери, столь же несовершенной и, возможно, столь же любимой.